Содержание

    Дмитрий Быков – это не человек, это атомная электростанция. Его энергии хватает на все, за что он берется, а берется он за какое-то невероятное количество проектов, да и ипостасей у него немало: он и журналист, и публицист, и литературный критик, и кинокритик, и радио- и телеведущий, и учитель, и писатель, и поэт. 

    Помню, на прошлогоднем нонфике Дмитрий Львович ласточкой носился от стенда к стенду и от стенда – к лекционному залу, продавал свои книги, вышедшие в разных издательствах, читал между делом какие-то лекции, опять подлетал к стендам. Когда он возник рядом с «Эксмо», где вышла его книга стихов «50», вокруг моментально собралась внимательная толпа. Быков возносил в небо легкие руки с книгами и, ласково сияя глазами, провозглашал: «Последние две книги! Бесплатно! За деньги – только автограф! Автору на колбаску! Триста – от***и у тракториста!». 

    Толпа, давя саму себя, принялась покупать последние две книги, но, как только эти самые последние исчезли в руках любимцев фортуны, Быков взял следующие «последние». Пока не распродал все, что там было (несколько упаковок). Впрочем, все произошло стремительно и весело. Досталось не всем, но я чудесным образом успела и купить, и заполучить автограф. Не глядя, он подмахнул «с любовью!». Думаю, он подписал так весь тираж, потому что любви в нем тоже с избытком, с тем самым перебором. «Избыточность – мой самый тяжкий крест. <…> Избыточность – мой самый тяжкий грех! <…> Избыточность! Мой самый тяжкий бич! <…> В конце концов, и весь Господень мир – один ошеломляющий избыток, который лишь избыточным вместить» («Избыточность»).

    ***

    Полагаю, книга «50» задумывалась как итоговая и промежуточная, поскольку 50 лет – вроде и круглая дата, но в то же время – половина целого, полсотни, отзеркаленное 0,5. В этой дате и завершенность, и обещание продолжения, и тест на оптимизм – 50/50. Римскими цифрами 50 записывается вот так: L – как размер большой одежды от английского large. Вообще, число 50 само по себе довольно любопытно – в кириллице, например, таково числовое значение буквы Н (наш). В Исламе и в европейском мистицизме (Алхимия, Каббала, Розенкрейцерство) 50 связывалось с идеей освобождения от рабства, и полной свободой и считалось священным. Да и в древнегреческой мифологии (помните, пятьдесят Данаид, пятьдесят аргонавтов, пятьдесят сыновей Приама и Египта?) оно было довольно распространено. В общем, простора для ассоциаций даже с запасом. Но заглянем внутрь.

    7e9c450f733dcbe931bb0954b3b7529e.jpgЧто мы видим? Некоторое повышенное внимание к числам: «5 минут», цикл «Военный переворот» с подзаголовком «тринадцать» (где тринадцать – количество стихотворений в цикле, в то же время число 13 имеет в нашей культуре свой шлейф ассоциаций: несчастливое число, «чертова дюжина»), «три пополудни», «три круга», «Садовая, 2», «Садовая, 3», «десятый круг», «один праведник», «мало ли что можно делать втроем», «двое воруют, а один сторожит», «в восемнадцатом году», «две жизни, две ноги, пять чувств», «конь бредет четырехстопный», «Три просьбы» и т.д. У нас нет задачи исчерпать все случаи употребления, только проиллюстрировать.
    Плюс под каждым стихотворением стоит дата его написания, что само по себе демонстрирует, как минимум, уважение автора к исследователям его поэзии, решившим прояснить, например, эволюцию его идиостиля либо обнаружить точки соприкосновения с биографией. Баллады так и называются «Вторая», «Третья», «Четвертая», «Пятая», «Десятая», «Двенадцатая», «Тринадцатая», «Шестнадцатая» и «Семнадцатая». А вот в другом стихотворении (оно называется «Сон о круге», это такая одиссея Алексея – протагониста зовут Алеша) рефлексия по поводу чисел: «что где-то странице на сотой, прорвется со всей прямотой, когда эти краски и числа, пестро мельтешившие тут, горячим дыханием смысла и замысла нас обдадут». Не стоит, конечно, интерпретировать все так буквально (тем более, что в этом фрагменте имеется в виду игровая поэтика Вл. Набокова), но, тем не менее, на сотой странице находится баллада «Двенадцатая»:

    Хорошо, говорю. Хорошо, говорю тогда. Беспощадность вашу могу понять я. Но допустим, что я отрекся от моего труда и нашел себе другое занятье. Воздержусь от врак, позабуду, что я вам враг, буду низко кланяться всем прохожим. Нет, они говорят, никак. Нет, они отвечают, никак-никак. Сохранить тебе жизнь мы никак не можем.

    Хорошо, говорю. Хорошо, говорю я им. Поднимаю лапки, нет разговору. Но допустим, я буду неслышен, буду незрим, уползу куда-нибудь в щелку, в нору, стану тише воды и ниже травы, как рак. Превращусь в тритона, в пейзаж, в топоним. Нет, они говорят, никак.  Нет, они отвечают, никак-никак. Только полная сдача и смерть, ты понял?

    Хорошо, говорю. Хорошо же, я им шепчу. Все уже повисло на паутинке. Но допустим, я сдамся, допустим, я сам себя растопчу, но допустим, я вычищу вам ботинки! Только ради женщин, детей, стариков, калек! Что вам проку в ребенке, старце, уроде?

    Нет, они говорят. Без отсрочек, враз и навек. Чтоб таких, как ты, вообще не стало в природе.

    Ну так что же, я говорю. Ну так что же-с, я в ответ говорю. О как много попыток, как мало проку-с. Это значит, придется мне вам и вашему королю в сотый раз показывать  этот фокус. Запускать во вселенную мелкую крошку из ваших тел, низводить вас до статуса звездной пыли. То есть можно подумать, что мне приятно. Я не хотел,  но не я виноват, что вы все забыли! Раз-два-три. Посчитать расстояние по прямой. Небольшая вспышка в точке прицела. До чего надоело, Господи Боже мой. Не поверишь, Боже, как надоело. 

    Двенадцать, думаю, можно соотнести с пятьюдесятью – в том смысле, что 12 – это тоже половина от целого – от суток, в которых 24 часа. Двенадцать – это полдень и полночь. Но это и целое – 12 месяцев составляют год. Кроме того, на циферблате 12 находится в высшей точке круга, а у Быкова в первом стихотворении из диптиха «Счастье» есть: «И главное, я чувствую, чувствую, как жизнь моя пошла на спад. / Теперь бы и жить, чего проще-то, довольно я ждал и горевал - / Но ясно по наклону почерка, что все идет за перевал. <…> Все вверх пойдет от снегопада этого, а жизнь моя на спуск, на спуск». Как на колесе обозрения высшая точка знаменует начало спуска – так и тут: 12, 50.
    Называя же что бы то ни было «Двенадцать», разумеется, невозможно не учитывать Блока с революционным пафосом «в белом венчике из роз». То есть, это стихотворение дважды маркировано как значимое (названием и нахождением на сотой странице). Что же до смысла этой Двенадцатой баллады, и тем более до использования ее в качестве ключа ко всей книге, то с этим сложнее. Чудится мне в этом тексте гнев Господень и обещание апокалипсиса. Конечно, на всем пространстве книги наблюдаются параллели между Богом-творцом и поэтом-творцом (что дано еще в языке, правда, древнегреческом, где оба значения объединены в слове ge poete – Бог, творец, поэт), но как-то более мирно, что ли. Или вот совсем кротко: «Так что ты отпустил бы меня, гегемон». Можно проследить в авторском посыле и нотку гуманности, если соотнести его с финалом стихотворения «Если б был я Дэн Браун…»:

    И случится просвет
    На две тысячи лет
    А иначе бы полная задница,
    Потому что ведь Бога действительно нет,
    Пока кто-то из нас
    Не сознается.

    Но вероятнее всего, это стихотворение пронизано такой плотной контаминацией иронии и отчаяния, что я просто не в состоянии их воспринять, как ультразвук или инфракрасное излучение, а только логически домыслить.

    50 – это, как уже упоминалось, высшая точка – некое зависание в пространстве и времени, или вне их, состояние паузы. К слову сказать, в восточных духовных практиках словосочетание «состояние паузы» - термин, обозначающий остановку рационального сознания (на что и нацелены, по моим сведениям, все медитации). Дмитрий Быков – певец пауз: «Это блаженнейшая пора:/ пауза, лень, просвет. / Прежняя жизнь пресеклась вчера, /Новой покуда нет» (Военный переворот); «Что делать! Я люблю усталость эту, тишь, / Послевоенный отдых Бога» (Эпилог); «Когда бы от моей творящей воли/ Зависел мир – он был бы весь из пауз» (Приморские невесты); «Приморский город пустеет к осени./ Мир застывает на верхнем до. /Ни жизнь, ни то, что бывает после, ни даже то, что бывает до,/ Но милость времени, замирание,/ Тот выдох века, провал, просвет,/ Что нам с тобой намекнул заранее:/ Все проходит, а смерти нет» («Приморский город пустеет к осени…»). 

    В стихотворении, открывающем книгу, тоже речь идет о паузе – с отсылкой к борхесовской новелле «Тайное чудо» о писателе Яромире Хладике, который попросил у Бога отсрочку перед расстрелом: «Прошел еще «день», прежде чем Хладик понял: он просил у Бога целый год для окончания драмы – всемогущий отпустил ему этот год. Господь совершил для него тайное чудо: немецкая пуля убьет его в назначенный срок, но целый год протечет в его сознании между командой и ее исполнением. От растерянности Хладик перешел к изумлению, от изумления – к смирению, от смирения – к внезапной благодарности». Лирический герой Быкова просит всего пять минут – условных, как семь дней творенья, пять минут – целую жизнь, позволяющую раскрыться. Блаженная пауза, место покоя:

    Оставь меня с собой на пять минут —
    Вот тут,
    Где шмель жужжит и старец рыбу удит,
    Где пруд и сквер,
    А не в какой-нибудь из адских сфер,
    Где прочих собеседников не будет.

    Стихотворение обращено к Богу, но и к читателю, который стоит тут же неподалеку и принимает все на свой счет. Вообще, поэзия Быкова предельно диалогична, и это выражается и в том, что он не бежит, как мандельштамовский поэт, «на берега пустынных волн, в широкошумные дубровы», и в зашкаливающей интертекстуальности – чьи только профили и анфасы не витают тут: Пушкин, Некрасов, Набоков, Блок, Тургенев, Толстой, Достоевский, Цветаева, Ахматова, Пастернак, Вознесенский, Бродский... Вся русская литература.

    <…>
    …Сначала, как всегда, смятенье чувств.
    Я замечусь,
    Как брошенная в комнате левретка.
    Мне трудно вспомнить собственный язык.
    Отвык.
    Ты знаешь сам, как это стало редко.

    Так первая пройдет. А на второй
    Слетится рой
    Воспоминаний стыдных и постылых.
    Пока они бессмысленно язвят,
    Придется ждать, чтоб тот же самый взгляд
    Размыл их.

    На третьей я смирю слепую дрожь.
    Хорош.
    В проем окна войдет истома лета.
    Я медленно начну искать слова:
    Сперва —
    Все о себе. Но вытерпи и это.

    И на четвертой я заговорю
    К царю
    Небесному, смотрящему с небес, но —
    Ему не надо моего нытья.
    Он больше знает о себе, чем я.
    Неинтересно.

    И вот тогда, на пятой, наконец —
    Творец,
    Отчаявшись услышать то, что надо, —
    Получит то, зачем творил певца.
    С его лица
    Исчезнут скука и досада.

    Блаженный лепет летнего листа.
    Проста
    Просодия – ни пыла, ни надрыва.
    О чем – сказать не в силах, видит Бог.
    Когда бы мог,
    Мне б и пяти минут не надо было.

    На пять минут с собой меня оставь.
    Пусть явь
    Расступится – не вечно же довлеть ей.
    Побудь со мной. Мне будет что сказать.
    Дай пять!
    Но ты опять соскучишься на третьей.

    Стихотворение обращено к Богу и к читателю, из-за совпадения в этой второй позиции читатель автоматически обожествляется. Так и устроена эта книга – то читатель, то автор. Так, видимо, и устроена эта жизнь. Но с другой стороны, почему бы Богу не прикинуться читателем, когда у него «много тел» (Сон о Гоморре): то белкой скачет рядом, то кошкой бежит, то бабочкой летает. Кстати, размышления Быкова на тему машинерии жизни возвращают нас к книге и кругу, но добавляют железную дорогу и сон: 

    …О жизни: один литератор, любитель донского вина, игристый кухонный оратор, сравнил ее с книгой. Она — коль скоро ее сочиняли не только заради монет — сильна не убийством в финале, не фабулой даже, о нет, — но тоном, на вид безучастным, намеком, игрою теней, незримым, однако всечасным присутствием автора в ней; зудящей подспудною нотой, начальной догадкою той, что где-то странице на сотой прорвется со всей прямотой, когда эти краски и числа, пестро мельтешившие тут, горячим дыханием смысла и замысла нас обдадут.

    Другой пожилой литератор, ценивший парфюм и белье, прославленный чтец-дефлоратор, с железной дорогой ее сравнил. Перелески, просторы, покинутые города, плацкарта, бесплодные споры и даже любовь иногда, и чай (никогда без осадка), и в липкой бутылке вино, но весь ее смысл и разгадка — в конце, и других не дано.

    А я бы сравнил ее с книгой, на станции купленной в путь. В какие пределы ни двигай, сюжет не изменишь отнюдь. Беседы попутчиков блеклых, дожди, провода, воронье, — но все, что на полках и в окнах, не связано с темой ее. Часу на четвертом, с рассветом, проснешься, задремлешь в шестом… Все едешь куда-то, при этом читая совсем не о том. Летит паровозная сажа, попутчики смотрят в окно, сличая рефрены пейзажа с рефренами фабулы, но заметишь каким-нибудь белым, просторным и пасмурным днем, что смысл все равно за пределом, и в книге ни слова о нем. О том, как плетется нескорый, дождю подставляя бока, о станции той, о которой я тоже не знаю пока.

    Найден точный образ для неуловимости смысла, для запрета, наложенного словами, на выражение опыта – книга, купленная в дорогу. Смысл находится равно за пределами книги и жизни. Жизнь-книга противопоставлена жизни в дороге «на полках и в окнах», и даже не противопоставлена, а случайно совмещена с нею в глобальном несовпадении. Жизнь как сон, из которого не получается вырваться, потому что ты даже не столько спишь, сколько снишься и даже проснуться толком некуда: «Спящий-то знает, но снящийся, видимо, нет». И это пострашнее «Матрицы» братьев (или сестер, тут есть варианты) Вачовски. «Наш путь без конца обтекает какую-то страшную суть, он кружит вокруг, приникает… Душа моя — вьющийся путь вокруг недоступной и дикой догадки. Гоня забытье, плетеньем путей, повиликой она обтекает ее: вот вымолит тайну, заслужит намек доскребется до дна — но все не проникнет, все кружит в плацкарте, по карте, одна».

    Поезд, кстати, это тоже пауза, причем, довольно парадоксальная: поезд несется, пассажиры же остаются относительно неподвижны, и время внутри вагона течет субъективно медленнее, а на деле мы успеваем преодолеть тысячи километров. Если попросить нас нарисовать паузу, то с большой вероятностью многие из нас нарисуют линию, да и поезд визуально издалека выглядит как линия.

    Кстати, о рисовании. Уже несколько лет я веду группу по стихотерапии. И вот на одно из недавних занятий я захватила с собой книгу Дмитрия Быкова «50». Задание было - слушать стихи телом, точнее, одной его частью – животом. И представлять, что живот соединен с правой рукой (если, конечно, вы – правша) незримой связью, позволяющей моментально зарисовывать все ощущения, которые в животе возникают. А второе параллельное задание состояло в том, чтобы вообразить себе автора – кто он, какой он. Что вы думаете – все сказали (поскольку честно слушали животом и совершенно пропустили мимо ушей окончания глаголов в мужском роде), что автор – женщина. Причем, для кого-то это была дородная светлокудрая русская красавица, а для кого-то монахиня в келье. 

    Когда моя подруга, пришедшая на встречу с Быковым в Ростове-на-Дону, рассказала ему об этом опыте, он ответил, что это была его душа. И, в общем, ничего удивительного, Мандельштам вот тоже говорил: «душа ведь женщина». У меня, правда, есть и другое объяснение. 

    На занятиях по стихотерапии мы довольно часто слушаем стихи так, чтобы минимизировать участие рационального сознания. Не то чтобы мы его не ценим или считаем ненужным, но для нас важно включить те пласты сознания, к которым обычно стихотворение по преимуществу и обращено. И вот для этого я, например, приглашаю австрийского поэта Патрика Валоха, который на немецком читает стихи, а никто из слушателей немецкого не знает. 

    И больше всех результатом оказывается поражен именно Патрик, потому что участники зарисовывают узловые образы стихотворения. Он выходит с чувством, что никто никогда точнее его еще не понимал. Или я читаю стихотворение Дмитрия Строцева «Отец и сын» без слов – на «та-та-та-та-та» и участники находят, что стихотворение о любви. Или я даю первую строчку стихотворения Гандельсмана, и участники группы довольно точно достраивают его образную систему и описывают автора.

    В случае же с Быковым и описание автора, и рисунки – все, что называется, в молоко. Один раз, как говорится, – не считается, надо будет еще попробовать, но предварительно мне кажется, что дело тут в том, что Дмитрий Львович очень умный, то есть очень-очень и даже слишком умный, и все в его стихотворении подчинено его воле и учтено его разумом. (О, а ведь мы еще помним, что «поэзия должна быть глуповата» и что «истинное произведение искусства значит всегда больше того, что вкладывает в него авторское сознание» (А. Пушкин, А. Камю)). И как следствие – того, что обращено к другим слоям сознания, оказывается не так много, и оно не очень значимо, поэтому считывается реципиентами хаотично. Это крайне любопытное свойство поэзии Быкова, требующее настойчивого изучения. Но предварительно я бы отнесла нашего автора к гипер-рациональному крылу поэзии. И, конечно, не только в связи с этим экспериментом.

    Можно обнаружить несколько заметных тем, концептов, лейтмотивов – как хотите – сходящихся и расходящихся в пространстве книги: сон, круг, жизнь, смерть, счастье, несчастье, Бог, любовь, война, пауза, перебор (избыток). Их, конечно, больше (можно добавлять и добавлять в этот заведомо неполный список: сирень, листья, стыд), но перечисленные особенно настойчивы, и поэтому все остальное присутствует как бы в их свете. 

    Сон, круг и жизнь объединены в образе железной дороги, то открывающейся откуда-то со стороны, с эпической дистанции современного Гомера: «Быть современным поэтом/ И значит смотреть свысока, / Как поезд ползет по долинам лоскутным, / Не чувствуя связи меж пунктом и пунктом, / Змеясь, как струна без колка» (Депрессия), то не выпускающей лирического героя изнутри и тогда круг этого колеса обозрения или колеса сансары мучителен еще более: «Покуда я еду по кругу, а в круг проскочить не могу» (Сон о круге). 

    И пробуждения не происходит, выхода нет. Но он в то же время есть, потому что любой конец – всегда начало (это тоже заложено в языке – на уровне праиндоевропейского чередования корней *kon /ken*). Персефона выходит из-под земли, наступает весна – и это коловращение уже окрашено иначе. Повтор, он ведь, по Лотману, для того и -, чтобы высветить сходство в различном и различие в сходном. И вот уже никакой трагедии. И все это не для того, чтобы убедить нас или чего доброго себя в том, что все только начинается, а просто так оно и есть. Ведь Дмитрий Быков – прекрасный счастливец, почти такой же, как «удачливый удачник» Борис Пастернак, умудряющий извлекать счастье из любой ситуации. 

    В книге сразу несколько стихотворений о счастье – всяком разном, то воображаемом: «Где шмель жужжит и старец рыбу удит,/ Где пруд и сквер» («Оставь меня с собой на пять минут…»), то реальном: «Все неприютно, некрасиво, неприбрано, несправедливо, ни холодно, ни горячо,/ Погода дрянь, дрянное пиво, а счастье подлинное, чо» («Но почему-то очень часто…»). О счастье, как водится, с перехлестом: «Чтобы заплакать от счастья при виде сиреневого куста, / Хватило бы зимней ночи одной, а их было больше ста» («Чтобы заплакать от счастья…»). О счастье-блаженстве: «Блаженство – вот: окно июньским днем,/ И листья в нем, и тени листьев в нем, И на стене горячий, хоть обжечься,/ Лежит прямоугольник световой/ С бесшумно суетящейся листвой,/ И это знак и первый слой блаженства» (Блаженство). О недоверчивом и немного ворчливом счастье непонятно с какой радости возможном и разрешенном – элевсинские мистерии о весенней амнистии птиц и цветов: «Мир обрастает словами, надеждами, именами,/ Избытками и уступками, забывшимися в зиме./ Все не могу понять, на кого меня обменяли,/ И можно ли в этом участвовать, не погубив реноме» («Внезапно все начинает делаться очень быстро»). О счастье неприхотливом: «Когда ненастье, склока его и пря/ начнут сменяться кружевом декабря, / иная сука скажет: «Какая скука!» – / но это счастье, в сущности говоря» (Танго). О детском и старческом, посмертном, бессмертном счастье – самом главном:

    …Я знаю, что и я когда-нибудь умру,
    И если, как в одном рассказике Катерли,
    Мы, обнесенные на грустном сем пиру,
    Там получаем все, чего бы здесь хотели,
    И все исполнится, чего ни пожелай, —
    Хочу, чтобы со мной остался этот рай:

    Весенний первый дождь, вечерний сладкий час,
    Когда еще светло, но потемнеет скоро,
    Сиреневая тьма, зеленый влажный глаз
    Приветствующего троллейбус светофора,

    И нотная тетрадь, и книги, и портфель,
    И гаммы за спиной, и сборная модель.

    (Преждевременная автоэпитафия)

    Строка «Я знаю, что и я когда-нибудь умру» в полемическом ключе отсылает нас к Пушкинскому «Памятнику», а потом догоняет еще финалом стихотворения «Дневное размышление о Божьем величестве» и еще раз отсылает: «И в каком-то смысле тебя пойму,/ если все-таки весь умру». И это осознание бренности не только vita, но и ars, это жертвоприношение делает поэзию Быкова еще драгоценнее – так бесценны бабочка, закат, «блаженный лепет летнего листа», так трогает цветаевское «Послушайте – еще меня любите за то, что я умру», так не умирают. И символом этой живой вечности, вписанности в текст книги бытия, оказывается виноград (с тоже немного цветаевской грамматикой флоры) и тем самым перебором:

    Виноград растет на горе крутой.
    Он опутывает стволы,
    Заплетаясь усиком-запятой
    в буйный синтаксис мушмулы,
    Оплетая колкую речь куста,
    он клубится, витиеват.
    <…>

    Перебор во всем: в синеве, в жаре,
    в хищной цепкости лоз-лиан,
    Без какой расти на крутой горе
    мог бы только сухой бурьян,
    В обнаженной, выжженной рыжине
    на обрывах окрестных гор:
    Недобор любезен другим, а мне —
    перебор во всем, перебор.

    (Дневное размышление о Божьем величестве)

    И эта вера в могущество жизни, переполненность жизнью, рождает веру в силу поэзии: «В безумной тьме Египетской, в которой/ Четверостишье держит небосвод/ Последней нерасшатанной опорой» («И вот американские стихи…») и «Вот так и я, примостившись между юнцом и старцем, в июне, в шесть,/Таю отчаянную надежду на то, что все это так и есть:/Пока я им сочиняю роли, не рухнет небо, не ахнет взрыв,/И мир, послушный творящей воле, не канет в бездну, пока я жив./Ни грохот взрыва, ни вой сирены не грянут разом, Москву глуша,/Покуда я бормочу катрены о двух личинах твоих, душа» (Четвертая баллада).

    Поэт Надя Делаланд

    Эту и другие книги Дмитрия Быкова можно найти на сайте BOOK24

    Комментарии(0)

    Комментариев ещё нет — вы можете быть первым
    Загрузка...