Содержание

    Сухбат Афлатуни – это литературный псевдоним Евгения Абдуллаева – многократного лауреата премий журнала «Октябрь», лауреата «Русской премии» и поощрительной премии «Триумф», финалиста «Русского Букера» и «Ясной Поляны». Мы поговорили с автором книги «Глиняные буквы, плывущие яблоки», изданной в 2020 году в «Эксмо», о философии и литературе, о важности языка художественной прозы, о назначении сегодняшней критики, о специфике восточного мировосприятия, о проницаемости границы между добром и злом и о многом другом.

    Афлатуни700-min.jpg

    - Сухбат, давайте поговорим о вашей книге «Глиняные буквы, плывущие яблоки», которая состоит из трех повестей и названа так по первой. Расскажите, по какому принципу эти три повести оказались под одной обложкой? Чем они объединены, кроме этого и того, что их написал один человек?

    - Наверное, местом, Средней Азией. И временем: девяностые-нулевые. Одна эпоха, советская, уже ушла; но ее язык остался, ее привычки, «запах». А другая эпоха только наступает, смесь глобализации и одновременно – провинциализма, и еще каких-то местных духов и теней, задавленных прежней эпохой, они вдруг как-то зашевелились. Сами повести тоже писались в разное время – между 2005 и 2010-м, без мысли о книге. Повесть сегодня вообще, к сожалению, – жанр-золушка. А в прошлом году, когда сложил их вместе, обнаружил, что читаются как один трехчастный текст, при всей их разности.

    - Первая повесть «Глиняные буквы, плывущие яблоки» – совершенно потрясающая – жизнеописание Учителя, ищущего древний алфавит, чудотворную молитву, Слово, написанное жителем восточного села, где не было воды, где вода была богом. Это такое Евангелие от Абдуллы (от Евгения Абдуллаева, да?)?

    - Да, имя для повествователя выбрал немного «под себя». Моего прадеда с узбекской стороны звали Абдулла, от него и моя фамилия. Насчет Евангелия… Возможно, не думал об этом.

    - В повести вообще множество аллюзий на Евангельские события, которыми образ Учителя приближается к образу Христа (он беседует с блудницей, его сажают на осла и вешают на него фанерку «с буквами проклятого алфавита», этот дождь в конце, чудо исцеления изуродованного бритвой лица и многое другое). И когда во время казни Учителя появляется еле живой старый учитель (все считали, что он умер) и «священным именем Михаила Юрьевича Лермонтова» останавливает ее, это должно быть комично, но оказывается невероятно трогательно. Это то самое чудо, которое делает добро сильнее зла?

    - Да, наверное. Добро и есть чудо. Логически оно всегда необъяснимо, в отличие от зла.

    - Может ли литература совершать это чудо? Приравниваете ли вы в определенном смысле писателей к святым?

    - Смотря какая литература и какие писатели… В целом, наверное, нет – если с религиозной точки зрения. Другое дело, что в литературе очень многое происходит незапланированно, самопроизвольно. Например, понимание. Его нельзя запланировать, высчитать: «нам не дано предугадать…». И вдруг оно происходит, загорается сочувствие, возникает что-то вроде беседы, почти любовной, между тобой и читателем. Или, еще лучше – читателя с самим собой, с помощью твоего текста; с какими-то более глубокими и важными слоями своего «я». Это, пожалуй, наибольшее чудо, на которое литература может рассчитывать.

    - Один из персонажей определяет стиль, которым написано это жизнеописание, как «язык в тюбетейке». Язык ужасно симпатичный: «Голая кровать стояла, как наказанная, во дворе, и на ней отдыхала собака. Собака так и продолжала жить без имени и даже растолстела». Это гениальная авторская и в то же время очень узнаваемая стилизация. Что для вас язык в художественном произведении?

    - Все. Может «хромать» композиция, разваливаться сюжет… это все можно простить, если есть язык. Не обязательно изысканный, иногда изыски только вредят. Главное, точно найденный, попадающий в регистр.

    - Какая целевая аудитория у книги? Она больше для тех, кто смотрит на Восток со стороны или для самого Востока?

    - Мне кажется, автору – если он не делает свою книгу как коммерческий проект – неполезно думать о целевой аудитории. Это то же самое, как во время любовного акта размышлять о демографической ситуации.

    - В самом начале книги есть симпатичная шутка, когда в село приезжает новый учитель и шурин Председателя задумчиво отмечает, что у него светлые волосы, а бездетный человек говорит: мда, к светловолосому учителю я своих детей не отдам. Как вы считаете, чем в человеке обусловлены интерес и неприязнь к другому, инородному?

    - Кстати, среди узбеков и таджиков встречаются светловолосые. Редко, правда. Тут такое: маленькое село на краю вселенной, приезжает новый человек, да еще учитель. Возникают фантазии. Писалась повесть пятнадцать лет назад; сейчас, наверное, таких медвежьих углов уже не осталось, везде теплится хоть какой-то Интернет.

    - В первой повести есть эпизод с обращением к жизни и творчеству Лермонтова. Насколько правильно на ваш взгляд идеализировать писателей?

    – Я-то как раз думаю, что идеализировать ничего не стоит, но… Было в прежней идеализации классиков что-то не только фальшивое, но и разумное. Святых нельзя было. Большевиков? Нет, уж лучше пусть Лермонтов.

    - В каком объеме следует школьникам открывать различные, не всегда достойные стать образцом для подражания, факты биографии писателей?

    - Скажу банальность: школьникам нужно говорить правду. Фальшь, недомолвки мгновенно ощущаются, да и смысл? В Интернете все есть, все эти «факты». Не нужно просто смаковать это: самоубийства, перверсии, поступки. А лучше вообще – меньше лекционно-биографического трепа, больше чтения. Элементарного чтения вслух. Со своими студентами так работаю. Прочли абзац: «Как вы это понимаете?». Следующий читаем. Когда возникает нечто осмысленное, какой-то блеск в глазах, можно что-то и об авторе дополнить.

    - Вы намеренно фрустрируете читателя, упоминая о чем-то интересном и либо обещая рассказать это как-нибудь потом, либо даже и не обещая, просто упоминая о том, что, скажем, учитель рассказал забавный случай из жизни Лермонтова. И читатель мучается, ему любопытно. Зачем это? 

    - Текст строится, как жизнь, а жизнь строится, как квест. Мы живем и движемся по лабиринту недомолвок, намеков, обещаний чего-то. Пытаюсь это как-то отразить, где-то – осознанно, чаще – не очень. Мой внутренний читатель тоже ведь участвует в процессе написания, его любопытство тоже нужно как-то разжечь (еще не зная, чем придется его удовлетворять).

    - Вашей интонации присуще необычное сочетание сатиры и умиления, и вот где-то на стыке высекается что-то важное, какой-то элемент национальной идентичности. Как бы вы это важное определили, назвали?

    - Мне бы не хотелось как-то его определять… Я ведь пишу художественную прозу именно потому, что она позволяет мне уйти от каких-то жестких определений. Если говорить о национальном характере, то литература позволяет дать это глубже, со всеми полутонами и противоречиями, то есть со всем тем, что любое определение должно избегать.

    - «Зло превращалось в добро, и обратно, не меняя своей химической формулы». Где для вас проходит граница между добром и злом и насколько она проницаема?

    - Цитата, которую вы привели – это как раз мысль, для меня чужая (проза позволяет, даже понуждает иногда выговаривать чужие мысли), даже страшноватая. Помните, в самом начале «Макбета», в первой сцене, встреча трех ведьм? «Fair is foul and foul is fair», в пастернаковском переводе: «Зло есть добро, добро есть зло». И отсюда, из этого смешения вытекает, вырастает вся трагедия. Есть вещи, которые смешивать очень опасно. В жизни. Но проза, драматургия – они на смешениях всего со всем только и растут. Это пространство этического эксперимента.

    - Один из ваших героев говорит, что прощать – это тоже жестокость, только направленная на самого себя. Как вы считаете, возможно ли прощение? И если да, то при каких внешних и внутренних условиях?

    - Это тоже «чужая» для меня мысль – он там дальше говорит, что настоящее, полное прощение все равно невозможно. Я-то как раз думаю иначе. Но так уж устроена проза – чтобы твоя мысль зазвучала, а не была просто дидактическим привеском, нужно оркестровать ее несколькими «чужими».

    - Притча о собаке, которую спас человек, выкормил своим мясом и умер, а она разрыла его могилу и доела остатки мяса, – эта притча о неблагодарности? О вреде милосердия? В то же время эту притчу рассказывает учитель, который только что сам спас собаку. То есть он как бы делает вполне осознанно жертвенный выбор?

    - Это, скорее, о необязательности вознаграждения – видимого, «закономерного» вознаграждения. В этическом пространстве, об этом еще Кант говорил, причинно-следственные связи не действуют. Добро – благодарность. Жертва – благодарность. Здесь все сложнее. Неблагодарность за добро может оказаться… как бы высшей благодарностью.

    - Вы преподаете в Ташкентской Православной Духовной семинарии философию и логику. Кто из философов оказал наибольшее влияние на ваше мировоззрение, чья философская концепция внесла свою лепту в вашу картину мира?

    - Платон. Хотя он для меня слишком монументален, да и по времени далек. Мне, наверное, не слишком повезло, я не встретил яркого мыслителя среди современников – не по книгам, а так, лично, чтобы ходить и разговаривать. Литераторов встречал, а философов… Слушал – живьем – даже очень многих, тут повезло: и Рикера, и Рорти, и Хабермаса. Но это, опять же, было что-то далекое, культурно-далекое. Было бы интересно поговорить с Бибихиным, с Пятигорским. Но с ними встреча – личная – не случилась. Это ведь очень важно, где-то между двадцатью и тридцатью найти себе в философии – если не учителя, то значимого собеседника. И среди сверстников-философов в то время такого не нашлось, за которым бы хотелось расти, пытаться обогнать.

    - Расскажите о своих читательских пристрастиях в художественной литературе. Классическая проза и современная – что ближе?

    – Тут немного разные модусы чтения. Классику читаешь «для души», чаще всего – именно перечитываешь; а современное, последние лет пятнадцать – обычно «по работе», для рецензий, статей, для какой-нибудь премии… И не всегда так внимательно, как хотелось бы. Хотя понравившееся и тут читаешь от корки до корки; от текста много зависит, как срезонирует в тебе. Но вообще больше люблю читать стихи, и пишу о них больше.

    - Кого из современных прозаиков вы для себя особенно выделяете? Чьих публикаций ждете?

    - Для меня – и в отношении прозы, и стихов – скорее, важен слом ожидания. Когда знаешь, что ожидать от автора, и читаешь его новое, и – да, это и ожидалось… это ведь не интересно. Сел автор на одну тему, один стиль, и скачет, и скачет. Красиво, может, скачет, быстро. Но ожидаемо – знаешь, куда поскачет и куда прискачет. Конечно, без своей темы, стиля – настоящего автора не бывает или это будет такой бродячий эклектик. Очень сложно порой провести границу между авторской узнаваемостью и «актриса Лия Ахеджакова везде играет одинаково». Но мне интереснее те, кто может удивить. Например, я не знаю, о чем напишет в следующей своей вещи Мария Рыбакова. Или Максим Гуреев. Евгений Водолазкин непредсказуем – ожидаешь от него чего-то исторического, а он вдруг – про гитариста.

    - Вы не только прозаик, но и замечательный литературный критик. Легко ли уживаются в вас эти две ипостаси? Включаются ли они по очереди или одновременно?

    - Не очень легко, но как-то притерлись уже друг к другу. Литкритику воспринимаю как некую общественную нагрузку; она и так почти не оплачивается и ничего, кроме репутации человека с тяжелым характером, не приносит. Но кто-то должен заниматься чисткой наших литературных авгиевых конюшен, правда? То есть, не только писать изредка отклики на книги друзей и друзей своих друзей… Относительно того, как они у меня включаются, критик и прозаик… Как прозаик я не связан жесткими договоренностями, а как критик – будь добр, к такому-то – в тот журнал, к такому-то – в этот. Так что тут мне критика «включают». А как прозаик, я и не «выключаюсь», внутренний видоискатель работает постоянно.

    - В чем на ваш взгляд состоит цель и задача современной литературной критики? Чем современная критика отличается от критики прошлых лет?

    - Цель критики остается неизменной. Анализировать, давать оценку, и отдельным текстами и состоянию литературы в целом; обращать внимание на эти тексты, на это состояние – и читателей, и само литературное сообщество. Отличие современной критики – в том, что читателю она нужна меньше, чем прежде; что она – больше для внутреннего употребления, для литсообщества. Сегодняшний критик – не «учитель жизни», он –читатель среди других читателей, primus inter pares.

    - А что вы сейчас читаете?

    - Только что закончил девятый том писем Чехова, 1900 – 1901 годы. Очень «самоизоляционное» чтение. Сидит Чехов в Ялте, из-за здоровья, осень сидит, зиму, весну; рвется в Москву и не может, жалуется в письмах, что все его забыли, что оторван. Сейчас собираюсь перечитать «Материализм и эмпириокритицизм», со студенческой скамьи в руки не брал; но это из производственных соображений, для нового романа. Из современного пока ничего, только что закончил большой массив чтения для премии «Электронная буква», нужно всплыть и набрать воздуха.

    - Назовите 10 своих любимых книг.

    - Очень трудно назвать. Не то что их намного больше, просто любовь очень разная, трудно поставить в один ряд, скажем, Библию и хотя бы даже Шекспира с Пушкиным. Или «Гамбургский счет» Шкловского – другой тип чтения, другой тип любви; любовь-ревность, наверное. К Шекспиру, скажем, ревности нет, есть стремление понять, познать. А с Шкловским – желание выйти и влюбленно, но спорить. Ранний Шкловский, как мне кажется, провоцирует именно на такую любовь, с конструктивным скандалом. А в общем, всякое чтение – это уже какая-то степень любви, желание понять и быть понятым.

    – Спасибо!

    Беседовала Надя Делаланд

    Похожие статьи