10 книг второй половины 2010-х годов, расширяющих возможности русской словесности и мысли

Ольга Балла (Гертман) – журналист, книжный обозреватель, эссеист, зав. отделом критики и библиографии журнала «Знамя», зав. отделом философии и культурологии журнала «Знание – Сила». Автор книг: «Примечания к ненаписанному» (USA: Franc-Tireur, 2010), «Упражнения в бытии» (М.: Совпадение, 2016) и «Время сновидений» (М.: Совпадение, 2018), а также множества статей, эссе и рецензий в бумажной и электронной прессе.

Каждая из книг, которые мне хочется назвать в этом списке, растягивает, расплавляет границы жанра, к которому – по видимости – относится (а то и нескольких жанров сразу), роет ходы в непредвиденные стороны. Разумеется, список категорически (даже катастрофически) неполный – и в силу этого позволяющий себе быть безудержно-произвольным: перечисляются в нем те книги, что пришли на ум первыми (первое – обычно самое верное) или, точнее, те, что и не забываются, а значит, и вспоминать их усилием не приходится. (Выдам еще один секрет: эти книги стали в уходящем десятилетии читательскими событиями прежде всего для меня, но не одна же я такая.) Ради иллюзии объективности перечисляются они в алфавитном порядке.

1. Дмитрий Бавильский. Музей воды: венецианский дневник эпохи твиттера

Будучи формально дневником-травелогом, записями о взаимодействии человека и города, «Музей воды» на самом деле – лаборатория восприятия. Исследование его структур и процессов – притом, несмотря на привлечение документального инструментария, - художественное. Активно использующая возможности и традиционного дневника (и дневников чуть менее традиционных, сетевых: Твиттера, Фейсбука, Живого Журнала), и путеводителя (в качестве которого тоже может быть и прочитана, и использована), она – не о городе и не о человеке, но о той чувствительной поверхности, которой они касаются друг друга, о том, что на этой поверхности происходит; о том, как возможно превратить город, с избытком заговоренный и заинтерпретированный другими, в пространство единственного личного опыта.

2. Светлана Богданова. Сон Иокасты: Роман-антитеза

Предложенная автором собственная версия мифа об Эдипе, опубликованная в «Знамени» в 2000 году и вышедшая книгой спустя целую жизнь, поздней осенью 2018-го. Писавшийся в девяностые, когда русская словесность, стремясь преодолеть советское прошлое и утолить особенно острую тогда тоску по мировой культуре, искала новые, более глубокие, чем советская память, культурные основания, роман создает собственную, весьма сновидческую античность, но идет и того глубже: закладывает в основу европейской культурной памяти новую архетипику. Она работает с «прошлым» как с фигурой сознания, с вечным его сном и наваждением, с неисчерпаемым его (потому что, на самом деле, все время пополняемым, насыщаемым все новыми и новыми толкованиями) символическим ресурсом. Такого на русском языке, кажется, никто еще не делал.

3. Игорь Вишневецкий. Неизбирательное сродство

Три текста, составивших сборник прозы поэта, писателя, кинорежиссера, историка литературы и музыки Игоря Вишневецкого: роман «Неизбирательное сродство» и две повести: «Острова в лагуне» и «Ленинград» - объединяют сквозные темы: человек и его невозможность, жизнь и смерть, зыбкая граница между ними; обманчивость любви как представительницы жизни (которая, в конечном счете, оборачивается представительницей вечной ее оппонентки - смерти), иллюзия и реальность - их неразделимость, неразличимость, перетекание друг в друга, принципиальное – и непреодолимое - расхождение человеческих представлений о мире и того, что происходит «на самом деле»; взаимодействие человека с превосходящими его и непонятными ему силами; таинственность, непостижимость и трагичность мира.

Отдельно важна многоязычность сборника: он говорит русскими языками разных времен, разных исторических и экзистенциальных состояний, каждый его текст вмещает в себя возможности разных жанров словесности той эпохи, в которую он отправляет читателя. Вмещая в тексты многообразие жанров каждой из занимающих его эпох, Вишневецкий каждый раз работает со смысловой пластикой, присущей только этому времени, составляющей со стилистической поверхностью функциональное целое. Заговаривая языком (языками) другого времени, автор действительно осваивает этот язык, не выходит за его пределы (в «Неизбирательном сродстве», «романе из 1835 года» - нет ни единого слова, неизвестного 1830-м годам), делает его из чужого своим, а вместе с ним присваивает и соответствующее времени понимание и чувство мира. Может быть, он осваивает таким образом недоосвоенные возможности языка ушедших эпох – выговаривая то, что на этих языках могло быть, да не было сказано и прожито, - а, значит, и недоосуществленные возможности их жизни.

4. Павел Гельман. Правила философа Якова

Небольшая внешне, но со многими внутренними ветвлениями книжечка – построенная как собрание случаев из жизни главного героя и его высказываний - соединила в себе много, казалось бы, несоединимого, в том числе в смысле жанровой принадлежности: это – роман в притчеобразных фрагментах, принципиально разомкнутая структура. Среди его истоков – притчи и хасидские, и дзенские, и вообще какие угодно притчи о мудрецах, и истории о Ходже Насреддине, и разные ветви афористической и анекдотической традиций, и посты в родном для Якова Фейсбуке, и хармсовские «Случаи», которые уже совсем не о мудрецах и даже не о людях, но о расползающейся ткани мира, о его нестыкующихся разломах, о его неподвластности разумению… И вот это уже заметно ближе к ситуации философа Якова, который вообще-то не знает, «как надо», и знает, что он этого не знает, — именно поэтому он постоянно твердит себе и людям разные правилообразные сентенции. На самом деле они — не столько знание, сколько, скорее, способ обозначить свое незнание и обжиться внутри него. Найти возможности с ним сосуществовать.

«Правила…» принадлежат к редкостному в русской литературе, но тем более драгоценному жанру: это бесконечный текст, пишущийся и по сей день, прерванный в некоторой произвольной точке для издания, но способный продолжаться сколь угодно долго. Лучше всего с задачей удовлетворения потребности в текстах такого рода до сих пор справлялась эссеистика и нон-фикшн (сразу же идут на ум в качестве яркого, но не единственного примера записки Лидии Гинзбург). Примеры художественного освоения этого пространства единичны, и «Правила философа Якова» - одно из них.

5. Линор Горалик. Все, способные дышать дыхание

Психологический, антропологический и этический роман о том, как в Израиле после глобальной катастрофы животные обрели речь и что из этого вышло - о хрупкости наработанных человеком защит. О ненадежности стереотипов и обреченности их на слом. О границах допустимого – неминуемо проблематичных. О посрамлении уютного, столетиями обжитого антропоморфизма. О крушении иллюзий. Об обитании в постиллюзорном пространстве – пока новые иллюзии еще не завелись. Об увеличении факторов, оспаривающих человека. О состоянии перехода: из освоенного – в неосвоенное. И о тех особенностях самочувствия и поведения, которые из этого следуют.

6. Владислав Дегтярев. Прошлое как область творчества

Книга эссе искусствоведа и культуролога, преподавателя факультета Свободных искусств и наук СПбГУ Владислава Дегтярева посвящена некоторым принципам и механизмам мышления, воображения и чувствования эпохи модерна - от его ранних, барочных истоков до первой половины ХХ века. Визуальность как таковую автор использует в качестве материала для осмысления этих принципов и механизмов. Ни цельного сюжета, ни внятной последовательности здесь как будто не заметно, но каждая из рассказанных историй – сама по себе целая совокупность таковых и уходит непредсказуемо разветвляющейся корневой системой во множество других, а каждый рассмотренный случай работает как ловушка для тонких закономерностей. Важны прежде всего связи между отдельными точками этих сюжетов, которые, хотя и ситуативно уловлены, но не случайны и в совокупности отсылают нас к большому целому. Автор говорит не об осознанных и продуманных концептах, но об интуициях, образах, неявных тяготениях, обладающих ничуть не меньшей, если не большей культурообразующей силой; прослеживает предпонятийную, предкатегориальную работу в толще культуры, - которая, понятно, ведется по преимуществу в тех областях, которые сама культура – сосредоточенная на осознанном и сформировавшемся – считает окраинными, «экзотическими».

7. Владимир Друк. Алеф-Бет. Формы, числа, номинации

Эта книга стоит особняком в двух традициях сразу - и в русской поэтической, и в еврейской религиозной, — принадлежит обеим одновременно, продолжая и развивая обе. С еврейской мистикой здесь соединяется русское слово, что для этого последнего весьма необычно. Соединяется с нею не как с «чужим» или с «другим», без экзотизации и этнографичности: оно включает ее в себя как опыт универсального. Продолжая линию Каббалы, Друк видит в буквах мирообразующие сущности и выговаривает устройство каждой из них. Каждая – формула одного из аспектов существования, ключ к нему: алеф – начало, бет – дом, гимел – движение и взаимодействие… К этому имеет прямое отношение сама их форма. Возвращая поэзию к ее глубокому, первоначальному - магическому, демиургическому смыслу, Друк напрямую говорит здесь о том, как устроены истоки мира - не мысля, однако, вывести эти предметы из – принципиального для них – статуса тайны. Он только прикасается к этой тайне, переживает ее – и дает пережить читателю – именно как тайну.

8. Михаил Немцев. Ясность и радость

Автор – поэт, философ, социальный антрополог, исследователь теоретической и прикладной этики социальной памяти, публицист, педагог, кандидат философских наук, магистр гендерных исследований… но книга написана поверх всех этих барьеров, разделяющих специальности – даже внутри самого автора - и возвращает нас в точку начала философии, предшествующую всем институционализациям и правилам. В ту самую точку, откуда начинал когда-то своими средствами Сократ, откуда начинает всякий философствующий, если только всерьез начинает. Стимулом рождения философской мысли, показывает автор, способно стать практически все; причем чистая мысль – может быть, в последнюю очередь: здесь должна работать вся жизнь в целом, всей витальной массой. Если, конечно, правильно настроить взгляд. Вернее, все время его настраивать. Каждое эссе книги – усилие такой настройки. Ясность и радость – философские категории: два критерия состоявшейся мысли, связанные друг с другом и равно необходимые; две точки притяжения мысли при ее возникновении, никогда не достигаемые раз и навсегда. «Универсальный свет» улавливается только отдельными проблесками, на миг: как молния. Впрочем, и она – философская категория: условие всех прочих.

9. Александра Петрова. Аппендикс

Роман о жизни иммигрантов в Италии, о невидимой изнанке Рима (что само по себе – тема, практически не выговоренная по-русски) перерастает сам себя, разворачивая перед изумленными читательскими глазами подробную, насыщенную деталями картину мироздания. Его переполняют неисчислимые жизни: растущие друг из друга, сходящиеся и расходящиеся, они все между собою связаны - и все уравнены: здесь нет правых и виноватых, все правы и каждого жаль. Каждая жизнь самоценна, велика, удивительна и единственна: нет иерархии, жизней «более» и «менее» главных, «верха» и «низа», отторгаемого и утверждаемого. Унаследовав от реализма минувших времен пристальное видение фактуры и деталей жизни, этот роман категорически отказывается от другой компоненты реалистического наследия: от того, чтобы судить, оценивать, учить и даже от того, чтобы ставить вопросы. Взамен того он дает пережить жизнь, в которой все эти вопросы вкупе с неминуемо частичными ответами на них возникают и исчезают. Может быть, роман моделирует взгляд Бога, для которого нет мелочей, которому все важно и все важны (а не менее того — тотальность связей, которая здесь — отдельная, самостоятельная героиня). Но это — Бог не библейский: он не судит, не наказывает (несчастья, как и удачи, обрушиваются здесь на человека независимо от степени его вины и заслуг и, собственно, вне всякой связи с ними), он даже ничего не требует. У него, кажется, нет заповедей. Не будь Он единым, безымянным, всеохватным, ускользающим от взгляда, можно было бы даже сказать, что это — языческий бог, главные ценности которого — жизнь (витальность) да самая жгучая из ее концентраций — любовь. От Бога христианского у него разве что одна черта — зато решающе важная: милость к падшим, внимание к правде блудниц и мытарей.

Мифическая природа всего откроется лишь в предпоследней главе — на которой роман и оборвется. В некотором смысле это - роман-обманка. Почти восемь сотен страниц притворяясь реалистическим, физиологическим, психологическим, социологическим, авантюрным… — на последних страницах он вдруг взрывается мистерией. И читатель обнаруживает себя присутствующим при рождении нового мирообразующего мифа, столь же дикого и не укладывающегося в головах, каким, надо думать, было для современников раннее христианство.

10. Михаил Эпштейн. Проективный словарь гуманитарных наук

Главная книга философа Михаила Эпштейна, писавшаяся на протяжении тридцати трех лет, вбирает в себя опыт работы автора в разных областях гуманитарной мысли. Это - персональная теория культуры (и даже персональная культурная динамика, поскольку занимается культурой в аспекте движения и роста), персональная антропология; отчасти и персональная онтология. Но кроме того, этот текст текстов - еще и произведение своего рода искусства, - практически не осуществленного в нашей культуре и даже не осознанного в ней как следует. По существу это, конечно, никакой не словарь – не справочник, не сумма очевидного и устоявшегося (скорее, даже противоположность этому: сумма того, что мыслимо, возможно, воображаемо – и уж точно неочевидно). В отличие от типичных для нашей культуры словарей, картографирующих уже известные территории и помогающих на них ориентироваться, этот – карта того, что не пройдено еще никем (разве только неотделимой от воображения мыслью составителя), того, чему, может быть, еще предстоит возникнуть.